Неподчиненный
То, что быть мне врачом, я понял, пожалуй, с рождения. Другие специальности среди моих родственников были крайней редкостью. А вот
мысль заняться глазными болезнями пришла мне уже на третьем курсе института, возможно под влиянием моего дяди окулиста. Он рассказывал о красоте глазных операций, об эффекте быстрого прозрения. Начал я с того, что стал покупать все книги по глазным болезням. Затем студенческий научный кружок под руководством великолепного человека, фронтовика, доцента Ивана Алексеевича Куликова. Лучшего преподавателя я не встречал за 6 лет обучения в институте. Видно осталось в нем с войны ощущение фронтового братства, толика которого распространялась и на нас студентов. К окончанию шестого курса я уже умел самостоятельно оперировать холязион и птеригиум – самые несложные амбулаторные операции. Кто сейчас позволит студентам оперировать?
Затем была интернатура. Была молодость. Нерасчетливая, расточительная. Казалось, что энергии, замешанной на каком-то щенячьем восторге, не будет конца. После рабочего дня двадцатиминутная прогулка до дома, обед и – в читальный зал институтской библиотеки. Уходил оттуда, как правило, последним. И так – целый год. Практические навыки схватывались на лету, с теорией было сложнее. Освоить то, с чем каждый день не сталкиваешься, — это все равно, что заочно научиться боксу. Но профессор А.М.Водовозов изо дня в день, от обхода к обходу настойчиво вдалбливал в нас основополагающие теоретические моменты. Повторение одного и того же по молодости раздражало. Теперь, оглядываясь назад, я ему очень благодарен.
Не без помощи отца, остался я сразу работать в отделении микрохирургии глаза для детей областной больницы. И потянулись беспросветные дежурства. Число их в летние месяцы, когда наши ветераны отдыхали на дачах, переваливало за десяток. После суточного дежурства, да отработав ещё день напролёт, выходишь в сквер перед отделением, и — то ли от избытка кислорода, то ли ещё от чего — начинала кружиться голова. Однако ничто так не воспитывает специалиста, как самостоятельность и ответственность. «Годовалому» окулисту приходилось оставаться в ночь один на один с сотней больных и оперированных людей с самыми различными глазными заболеваниями. По каждому из них в любой момент ты обязан был принимать решения. Во мне достаточно здорового цинизма, чтобы избегать громких слов, но это было так. А ещё неизвестно, кого ночью привезёт «скорая». Повидать пришлось многое. И размозжённые коровьим рогом глаза доярок, и куски металла за глазом, отскочившие из-под молотка слесаря, и тройник блесны, впившийся в глаз и веко рыбака-подростка. Всех свозили в областную больницу.
Были и промахи. Спросите у любого хирурга, сколько людей он вылечил? Более-менее точного ответа не даст ни один. Никто их не считал. Сколько глаз загубил или жизней — знает каждый. И помнит этих пациентов поименно. И врываются они время от времени в его воспоминания. И старят его эти воспоминания. И саднит душа, поёживаясь под их испытующим взглядом, если, конечно, душа у доктора не приёмыш. Пережитые беды становятся опытом.
Красной же нитью во всей этой работе, а вернее сказать жизни, с легкой руки профессора А. М. Водовозова стало лечение близорукости. Сколько было перелопачено литературы! На первых порах верил всему напечатанному в серьёзной специальной литературе. Однако скоро наступило прозрение. Все, что предлагали даже маститые специалисты, нужно было перепроверять. Даже методики, опубликованные в наших основных, серьезных журналах по специальности, где редколлегия состоит из 12 уважаемых профессоров, на поверку оказывались пустышками. Объяснить это можно: никто из этих профессоров конкретно этой узкой проблемой не занимался, опыта своего по этому вопросу не имеет. А статья написана наукообразно и даже солидно – дай-ка я ее пропущу, не конфликтовать же мне с коллегами. Объяснить-то можно, а вот понять нельзя. Не тому меня учили родители – сельские врачи-бессребреники, да и лучшие учителя проповедовали честность. Практика — критерий истины. Из освоенных и апробированных методик только двадцатая часть оказывала хотя бы какой-то эффект. Ее тоже нужно было рассортировать. Какие-то методики по эффективности поставить на первое место и пользоваться ими повседневно, а какие-то оставить про запас.
Жаль было, конечно, отказываться от кем-то расхваленных, мною освоенных, но, к сожалению, бесполезных методик и приобретённых аппаратов. Но объективность прежде всего, особенно если собираешься долго работать.
В таком увлеченном освоении специальности незаметно проскочило полтора десятка лет. И так же незаметно начала накапливаться неудовлетворенность выполняемой работой. Стало раздражать то, что меньше трети рабочего времени доктора уходит на лечение пациентов. Остальное время бездарно тратится на заседания народного контроля, профсоюзные собрания, клинические конференции по урологии, оформление бесчисленной документации, принятие идиотских социалистических обязательств и прочее, прочее…
Жизнь стала ветреной подружкой славословия. Пьянящий разлад нашего дурацкого бытия достиг апогея.
По стране, надумавшей поворачивать реки, бродили, сменяя один другого, «великие почины». Великие по масштабам, бессмысленные по сути, они проникали и в медицину. Сколько их было вымороченных, сверхценных идей по наилучшему устройству мед. помощи! Где они сейчас, кто их вспомнит? Очередным спущенным сверху мёртворожденным почином, бесплодно множившим кипы бумаг, была программа диспансеризации.
Я всегда опасался массовых, широко развёрнутых кампаний. Мне всегда было ненавистно всякое Дело с заглавной буквы. Вокруг него создавалось мёртвое пространство, в котором гибло множество толковых идей, методик. Почуяв упоительную возможность шифровать пустоту и рапортовать взахлёб, на него, как трутни, слетались всевозможные выдвиженцы.
Для реализации новой утопии разумные люди были малопригодны, потому в больницу и был назначен новый главный врач. И хотя переведен он был из районной больницы, гонору в нем было… хоть свиней откармливай. Ничего, что он говорил с опечатками: «калидор», «тубарет», «булгахтерия», главное, что он ощущал себя главным врачом мира, радетелем за здоровье всех живущих на земле. А все сотрудники больницы, по его мнению, автоматически переводились в разряд «врачей-убийц», жуликов, шельм, за которыми глаз да глаз нужен.
С детства представлял, что начальство – далеко не лучшая, как соломой набитая конформизмом, часть человечества. Система делает начальника пустышкой, проводником чужих, далеко не всегда разумных идей. Почему даже справедливые и совестливые люди, став начальниками, начинают глупеть? Почему их предложения и призывы начинают покрываться налетом иррациональности? Выходит, вопреки тому, чему нас учили 70 лет, коллективный разум сильно проигрывает индивидуальному. Я никогда не верил в заявления, что открытие сделали научная лаборатория или НИИ. Открытие сделал Ванька Жуков, а все его начальнички и коллеги просто примазались. А Ванька, в силу интеллигентщины или того же конформизма, не смог их послать.
Никогда не хотелось мне быть ничьим слугой, ничьим начальством. Всегда, беседуя с напыщенным, раздувающим щеки начальником, я сбивал этот пафос, размазывал эту напускную важность, развенчивал спущенные на них маниловские идеи. А это, ой как, против шерсти мелким наполеончикам.
В те же времена я поставил себе диагноз: вегетативная непереносимость начальства. Неинтересны мне эти снобы. Они – безликие винтики, или даже большие ржавые винты в государственном неуклюжем механизме. И, как бы ни надували щеки, они тоже чьи-то подчиненные. Какое гнусное по сути слово «подчиненный». Оно, на мой взгляд, сродни словам «сломленный», «повинующийся», «зависимый», или даже блатному «опущенный». Взяли человека и загнули, подчинили. Но ведь он пошел на это добровольно. Продался за сребреники, за какое-никакое положение. К сожалению, правила игры люди воспринимают охотнее, чем правила жизни. Мы так привыкли жить в уродстве и дисгармонии, что естественный человек просто вынужден был уходить, по крайней мере в те времена, во внутреннюю эмиграцию.
Может потому что казачьих кровей, да и вырос в обдонских степях, где люди еще помнили волю, досталось мне от дедов обостренное чувство справедливости. Казачий менталитет для меня – это золотое сочетание чувства общинности и самоуважения личности. Под дедом в первую мировую убило трех коней. Красивый свободный был человек. Да и отец, хотя и был главным врачом района, как-то умудрялся оставаться внутренне свободным. Не понукал, не пресмыкался. Сохранял дворянское чувство равенства со всем живущим на земле. С одинаковыми интонациями и на «ты» разговаривал он и со сторожем водокачки хутора Выезда, и с зав. облздравотделом. Не прогибался, знал, что прежде всего он хирург, а уж потом чиновник. Не зря видно был единственным «Народным врачом» в Нижнем Поволжье.
Толи не уродилось во мне таких способностей, толи просто не захотел тратить душевные силы на противостояние с дефективной системой, но я выбрал более простой и, как мне кажется, более честный путь – отошел в сторону. Неразумно тратить единственную жизнь на исполнение чьей-то, часто сумасбродной, воли. Есть события, в которых почетнее не участвовать.
Лечебный процесс отрабатывался столетиями, еще и до Авиценны. Внести в него чего-либо революционного невозможно. Это сотрудничество врача и пациента. И не очень-то важны для качества лечения ни начмеды, ни оргметодотделы, ни прочая надстройка. Это всего лишь пиявки на теле врачей-работяг.
Не надо заблуждаться, что кто-то может проконтролировать качество работы врача. Это способна сделать только его совесть и накрепко с детства заложенный перфекционизм. А все эти проверки могут касаться только качества ведения документации и не более. Тонкости лечебного процесса проверяющим недоступны.
А что делать, если появился на свет в роду, где 24 врача? Если ответственность родилась раньше меня, если сам себе контролер? Серьезному человеку отвечать за чужую глупость утомительно.
Ирония – единственное оружие интеллигентного человека. Я всегда заканчивал пятиминутки фразой: «Глупость – это не отсутствие ума, это другой ум». Что это — анархизм? Мне хотелось бы думать, что это просвещенный солипсизм. Впрочем, каждый честный человек внутри должен быть анархистом. Однако в то время у моих коллег ещё елейно менялся голос при разговоре с начальством. Видно, путь к истине лежал через уродство. Что ж, если человека спасает от катастрофы лицедейство — надо играть. Выбора не было. Мы почти полюбили безнадёжность. Как только этот выбор появился, я ушел в свободное плавание, занялся частной практикой. Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем.
Первое время навещали сомнения. Если я не вращаюсь постоянно в кругу офтальмологической общественности, может быть, не буду поспевать за новинками? Начну деградировать? Журналы по специальности и интернет я просматриваю, хотя и очень критично. Опыт позволяет мне отметать некоторые методики сразу, даже не попробовав. А с другой стороны, кто мешает мне посещать ежемесячные собрания научного общества офтальмологов? Часами слушать доклады о результатах работы глазных отделений? Они неинтересны даже докладчику. Если же и бывают доклады о лечении того или иного заболевания, то кто их делает? Те же «подчиненные». А это, как правило, вчерашние студенты, а ныне клинические ординаторы. За неимением своего опыта, они добросовестно шерстят по этому вопросу литературу и интернет. Сваливают все в одну кучу и этим винегретом потчуют старших коллег.
Мне, проработавшему в офтальмологии 31 год, не нужна эта информация. Из опыта я знаю, что из предложенных в серьезной литературе методик лечения время отфильтрует не более 5% стоящих, действительно удачных. Остальные канут в Лету. Мне нужна информация по поводу информации. Нужен разговор с умными, самостоятельно мыслящими коллегами по поводу их опыта применения новых или хорошо забытых старых методик.
А ведь большинство коллег старательно конспектируют доклад вчерашнего студента. Затем кладут его под стекло рабочего стола и все – он – руководство к действию. Поэтому и лечат детскую близорукость ноотропами, черникой, дырчатыми очками и прочей ерундой, теряя ценное для адекватного лечения время.
Скоро мои опасения развеялись. Я стал понимать, что если ты один, то ответственность перед пациентами только возрастает. В коллективе можно спрятаться за спинами консультантов, можно разделить ответственность. Коллективу не бывает совестно. Он не может разом покраснеть от стыда. В коллективе легче заблуждаться и обманываться. Ведь строили же мы целой страной 70 лет коммунизм. А один стал бы это делать, или возобладал бы всё же крестьянский разум.
Опасения развеялись, но осталась до сих пор бодрящая новизна обретенного чувства, чувства воли. Именно воля, а не свобода. Свобода понятие сравнительное; она может относиться к простору частного, ограниченного, к известному делу относящемуся, или к разным степеням этого простора. Свободен и не занятый делом. Свободен и наемный труд.
А вот воля – это простор в поступках, творческая деятельность разума. Воля нравственная половина человеческого духа. Воля — свой бог. «Хоть хвоинку жую, да на воле живу» — говорили наши предки.
Прошло 19 лет, как я покинул госструктуры. Скажу честно, ни разу об этом шаге не пожалел. Просто сделал из профессии увлечение (не люблю иностранное слово «хобби») и читаю, читаю специальную литературу. Читаю, думаю и осторожно пробую. Мой отец неохотно уходил на заслуженный отдых в 70 лет. На восьмом десятке лет, консультируя только знакомых и соседей, он все продолжал выписывать и читать медицинские журналы. Жалко было ему, что устареет приобретенная за жизнь копилка клинического опыта.
Вот и я теперь, за три десятка лет изведя «тысячи тонн словесной руды», — получил несколько стоящих методик лечения. Не могу спокойно слышать, когда некоторые коллеги менторским тоном говорят о том, что близорукость у детей не лечится. Так и подмывает спросить: «А что ты сделал, чтобы она поддавалась лечению?».